связывало обеих. Возможно, Лапшина знала об отце больше, чем говорила, и знала того, кто был в его квартире после исчезновения сводной сестры.
Надо искать свидетелей с Лебяжьего, решил я. Лишь они могли подтвердить, что я не успевал в Москву и обратно поездом или чем угодно в день исчезновения Веры. А авиарейсы легко проверить.
Дверь мне открыла Ира. Известие об исчезновении Веры потрясло её.
На кухне она ссутулилась на табурете и зажала коленями кулаки. Я сел напротив.
– Когда ты уехал в Москву, я знала – добром это не кончиться! – сказала она.
В глазах Иры набухли слёзы. Нос покраснел.
– Не дрейфь! Найдём свидетелей!
– Дура я, дура! – вдруг выпалила Ира.
– Что еще? – насторожился я.
Ира ушла в комнату и вернулась с двумя мятыми бланками телеграмм.
Одна телеграмма приглашала на телефонные переговоры с Москвой.
Другая – уведомляла, что Вера подаёт на меня в суд.
– Тете Зое, почтальону, надоело таскать их нам каждый день, и она отдала их Лёньке Козыреву, соседу. Когда я вернулась от родителей, Лёнька забухал и забыл отдать. А когда узнал сегодня, что ты ушёл в Управление, вспомнил и принёс!
Ира виновато смотрела на меня.
Я порылся в шкафу и из пиджака, в котором ездил в Москву, достал телеграмму, которой меня вызвали на похороны. Номер почтового отделения на штемпеле совпадал с номером на уведомлении в суд. Обе телеграммы отправляли из одного отделения.
А вот на телеграмме Веры штемпель был иной. Похоже, сестра заподозрила неладное, решила позвонить и выяснить, что я затеваю.
– Вот тебе и мотив, как говорят у них, – растерянно пробормотал я.
– Может, они не узнают о телеграммах? – с надеждой спросила Ира.
Слезы покатились по её щекам. Я вздохнул:
– Узнают!
Во дворе доминошники дубасили по столу. Прохладная тень тучи накрыла землю. Ветер пошевелил мертвенно-вислые косицы ивы в парке.
Я успокоился: что должно было случиться, случилось, и ничего не поделаешь!
Первым делом, решил я, нужно было найти свидетелей с Лебяжьего. Затем порыться в архивах бабушки: в её письмах и фотографиях. Остались же у родителей родственники. Среди них мог быть «невидимка».
Я прикинул, куда определил старый чемодан с бумагами бабушки – либо на антресоли в кладовку, либо в наш старенький с бабушкой домишко за городом, либо, что хотелось менее всего – на свалку.
По письмам и рассказам очевидцев (приложение)
1
Орловский вышел из здания переговорного пункта и встал под навесом. Грело майское солнце. Среди прохожих мелькали первые смельчаки в рубашках с короткими рукавами. Домой не хотелось. В редакцию тоже.
В парке он присел на лавку у деревянной сцены. По выходным здесь играл оркестр.
Орловский забросил ногу на ногу. Подставил лицо теплу. И стал думать о Москве.
Месяц назад впервые за пять лет ему разрешили въезд в столицу. Он выбил командировку и поехал. Зачем? Он сам не знал. Мать умерла. Отец жил с другой женщиной. В их коммуналке. Для друзей Орловский был в прошлом.
Но Москва! Свобода! Он прилетел. Всё больше пьянея от счастья!
Метро! Люди! Жизнь, по которой он скучал! И когда произошло чудо – а иначе как чудом они это не называли! – он не удивился. В унылой толпе на Пушкинской Орловский увидел Валю, спускавшуюся по эскалатору. Он мгновение сомневался – окликнуть или нет? – и, подавив детскую «обидку» – не он, а она отступилась – окликнул.
С воем уходили поезда. Двое ошалевшие, переходили от лестницы к платформе и обратно; говорили, что он мог отвернуться и не заметить, она – замешкаться и пройти мимо; сбивались; смеялись, … а радость одна на двоих ширилась и ширилась в них.
В её по-детски распахнутых глазах уже не было надменности избалованного ребенка, но спокойствие женщины, которая знает, что жизнь не всегда то, что мечталось. Он с иронией говорил о прошлом. Она носила то, что не всем доступно. А он мял кроличью ушанку и стыдился своего старомодного клёша.
– Нет, Валь! – мямлил Орловский, за лямку поправляя сумку на плече. – Там твой отец. Опять всех подведу! – Но уйти, расстаться с ней не хватало сил.
– Кого ты подведешь? – хмыкнула. – Папу? Он о тебе вот только вспоминал!
– Наверно, слышал, что меня отпустят.
– А как же! – добродушно хихикнула. – У него ведь все мысли только о тебе!
Дома выпили за встречу. Поведали родителям «о чуде». Николай Федорович недоверчиво кривил рот. Инесса Ивановна тревожно поглядывала на мужа.
За полночь болтали у Вали. Её двухлетняя дочь спала в соседней комнате.
Их жизнь уместилась бы в абзац. Но не хватало ночи, чтобы пересказать минувшие семь лет, и они шёпотом, смеясь и дурачась, наперебой упивались восторгом.
– Я с первого дня, как вышла за него замуж, думала, когда это кончиться.
– А я думал, зачем я это сделал?
– После развода мы вернулись к папе. Володя, что же делать?
Они лежали притихшие. Из-за посветлевшей шторы в комнату заглядывало «завтра». Он гладил ладонью её спину и вдыхал аромат шампуня от её волос.
– Почему ты не приехал на год раньше?
– Не так! Почему я не подождал год? – поправил он.
– Папа сделает всё, что я попрошу.
– Я не смогу.
– Ты этим людям ничего не должен. Я не о твоей семье.
– Я понял. – И с неприязнью. – Я ненавижу этих… Продажные ничто!
– Не надо, не хочу о них! Запомни лишь, что мне теперь без тебя никак!
За шутливым тоном к привычной твёрдости в ней прибавилась властность.
И мучимые ненасытной жаждой счастья, они снова пили восторг друг другом.
Утром Инесса Ивановна деликатно определила его обуви место на полке.
…Орловский встряхнулся от грёз и придирчиво обвёл взглядом деревянные избы с палисадниками; не вспаханные огороды (из памяти протиснулось забытое ахматовское «еще струится холодок, но с парника сняты рогожи»); крыши, выглядывавшие из-за нежной зелени лопнувших почек; стадо гусей за забором парка…
То, что раньше мнилось убогим, но родным, теперь стало постылым и душным.
2
А ведь всё начиналось так забавно и легко, как бывает только в юности. Их поселили на одном этаже пустующей общаги местного университета. Она – студентка факультета журналистики. Он – политеха. Оба – практиканты из Москвы.
Валю ужасало всё! Пьяные дядьки на улицах городка. Пустые полки продуктовых магазинов. Лозунги и транспаранты из кумача и ветхие бараки за фасадом главных улиц. Женатый заведующий отделом городской газетёнки, слащаво приглашавший её в кафе. Она совсем не знала страны, которая начиналась за их дачей в Шишкином лесу! И Володя лишь посмеивался над страхами девушки: он вырос в Марьино, в детстве носил за поясным ремнём свинчатку, и шпана района считала его своим.
Вечерами в его комнате с кипятильником и панцирной кроватью слушали «на рёбрах» «Ролинг стоунз» и «Битлз» – проигрыватель притащили местные. В комнате Вали и её подруги пели под гитару песни Окуджавы и Визбора. Спорили про «Ивана Денисовича», Бродского, самиздат, вражеские голоса, Венгрию, Тито. Володя много знал. Декламировал на память Есенина, Блока, Ахматову, Мандельштама, Евтушенко. Говорил, что паровоз наш не туда летит, раз для таких, как он, у них винтовка. Восхищался семью несогласными на Лобном месте и их единомышленниками из Свердловска. С ним было интересно и жутко. И заперенный гусями берег пруда в вечернем парке, куда они ходили, разбитые грунтовые тротуары, унылая труба завода – всё страшное, когда Володя был рядом, не пугало, а представлялось захватывающим приключением.
В Москве после поэтической декламации в Политехе и под портвейн у друзей оба вдруг ощутили: порознь им не хватает кислорода, им порознь тяжело дышать. А затем в постели на даче её деда, испуганно притихшие – у обоих в первый раз, – по радиоточке слушали полуночный гимн страны. В пустом доме на чердаке завывал ветер, и, казалось кто-то ходит наверху. Они не включали свет, чтобы не увидели соседи.
Тогда Володя спросил:
– Валь, а твой отец, он в чём учёный?
– Не знаю. Докторская у него по целине.
– А что же он так часто делает заграницей? Засеивает им поля?
– Вернётся, сам спроси! Володь, поедем в следующем году на море? Смутил девицу: так и знай, теперь я без тебя умру!
Он снисходительно поцеловал её в макушку.
Мать